Куприн восхищался Парижем, но вернулся на Родину

Из русских писателей, оказавшихся на чужбине в первой четверти XX века, всего сложнее представить в Париже именно Куприна. Представить физически, хоть сколь-нибудь осязаемо – этого невысокого, крепко сбитого человека на шестом десятке лет, с татарским прищуром узковатых глаз, подёрнутых грустинкой на добродушно округлом – и таком безошибочно русском лице.

Куприн восхищался Парижем, но вернулся на Родину
© Российская Газета

И всё же попробуем. Вот он вышел поутру из дома на улице Оффенбаха, осмотрелся, нахмурился. Мы тоже глядим на него со стороны и недоумеваем: костюм-тройка сидит превосходно, узкий галстук сбился чуть вбок, но не портит картины, носки штиблет игриво поблёскивают на парижском солнце – но это солнце не радует и даже слегка конфузит нашего знакомца, высвечивая чужеродный для него городской ландшафт, в котором ему так тесно и непривычно.

Прямо напротив – уныло гудит подстанция, вместе с ней гудит и накаляется воздух, начинает тяжелеть голова.

Как он здесь очутился, а главное – зачем?

Мужчина с трудом поднимает глаза и смотрит в небо, но ответа там не находит. О чём же он думает? К чему гадать – дадим ему слово:

“Почему-то прелестный Париж (воистину красота неисчерпаемая!) и всё, что в нём происходит, кажется мне не настоящим, а чем-то вроде развёртывающегося экрана кинематографии. Понимаешь ли – я в этом не живу. Это всё понарошку; представление”.

Это будет написано несколько лет спустя, а сейчас, очевидно что-то вспомнив или заслышав, он резко оборачивается назад, предъявляя нам свой профиль. Мы видим складку на короткой шее, азиатские скулы, крупноватый нос и какую-то особую нетерпеливость, сквозящую в этой плотной, но подвижной фигуре.

Из той же двери, что и первый, на улице появляется другой господин, худощавый, повыше ростом. Прямая спина напряжена, желваки едва заметно играют на землистом лице. Во всём облике просвечивает готовность защищаться и при случае перейти в контратаку.

Однако первый и не думает нападать: приблизив лицо ко второму, он пытливо обнюхивает его, понимающе хлопает по плечу и расплывается в улыбке. Через десять минут они уже сидят в бистро за дружеским разговором, а через семьдесят с лишним лет на доме, у которого мы их застали, появится табличка с надписью:

“С 1920 по 1953 год здесь жил русский писатель Иван Бунин, лауреат Нобелевской премии 1933 года”.

О Куприне нет ни слова, да, пожалуй, и не должно быть. Прожил он в этом доме что-то около двух лет, да и Нобелевской премии не получил. Парижских адресов сменил немало, словно искал себя и своё место в этом “прелестном”, но как будто бы “ненастоящем” городе, к которому, однако, сильно привязался.

“Воистину Париж светоч и столица мира” – какой ещё русский писатель, пусть и устами своего героя, решился бы выразить восхищение так ясно и возвышенно?

А вот ещё, чтобы не было сомнений, – прямым текстом очерка, да ещё в сравнении с Москвой:

“Париж во все стороны жизни – и в науку, и в забаву, и в искусство – вносит две стойкие черты: изящество и законченность”.

Имеет Париж “законченность” и в творчестве Куприна. Законченность и воплощённость, даже некую географическую очерченность. Речь, конечно, о “Жанете” – последнем, удивительном, хотя и совсем небольшом романе Куприна.

Шестилетняя девочка Жанета – “принцесса четырёх улиц” в Пасси, самом “русском” районе Парижа. Если посмотреть на карту города, эти четыре улицы: Ранелаг, Ассомпсьон, авеню Моцарта и бульвар Босежур – заключают в себе вполне компактный квартал в форме параллелограмма. Этот уютный кусочек французской столицы был знаком Куприну как никакой другой. После улицы Оффенбаха он недолго квартирует как раз на Ранелаг, а затем десять лет живёт на бульваре Монморанси, вытекающем из Босежура.

Этот самый Босежур (кстати, что-то вроде “приятного отдыха” в переводе с французского) – западная граница “владений” Жанеты, а вот на Монморанси и дальше, в Булонский лес, путь ей заказан: суровая мамаша налагает самый строгий запрет на дальние вылазки своей непоседливой дочурки.

Но той всё нипочём. Жанета обожаема всеми в округе, и даже старый русский профессор Симонов, рассеянный и чудаковатый, беззаветно прилепляется к малютке, как к внучке, всей своей возвышенной душой. Внезапно вспыхнувшее в нём чистое и непорочное чувство скрашивает одиночество и пустоту существования в эмиграции, вдали от родины, где остались две его дочери от неудачного, давно распавшегося брака.

Разлом, оторванность, практически отщепенство. Несомненно, Куприн во многом изобразил в Симонове самого себя. Невозможность полнокровной жизни в этом великолепном, но чужом Париже для столь любившего щедрое буйство жизни Куприна выражена в предельно трогательном, но, в сущности, безнадёжном отношении Симонова к Жанете.

Как и славный Париж, Жанету можно бесконечно любить, можно восхищаться ею и мечтать подарить ей лучшее, что у тебя осталось, – но не нужно ждать ничего в ответ. В один туманный день Жанета навсегда исчезает, а Симонов всё так же вынужден смиренно ютиться в своей скромной мансарде. Впрочем, он не оказывается совсем один – в окно проникает старый знакомый профессора, чем-то похожий на него самого, – потрёпанный, хромающий, но не сдавшийся кот-бродяга.

Симонов остаётся без Жанеты, а Куприн – в конце концов – без Парижа. Он предвидит это задолго до возвращения в Россию – и пишет об этом так, как мог написать только автор “Гранатового браслета” и “Суламифи”:

“Знаю, что, когда вернусь домой и однажды ночью вспомню утренние парижские перспективы, площади-звёзды, каштановые аллеи, Булонский лес, чудесную Сену под старыми мостами, древние дома, пузатые от старости, Латинского квартала, визгливые ярмарки, выставки цветов, розы “Багатель”, внутренний двор Лувра, и всё, всё, всё, – знаю, что заплачу, как о непонятой, неоценённой, ушедшей навсегда любви”.

Умевший взволновать своими произведениями любого читателя, Куприн растрогал и Бунина – одним своим потерянным видом в Париже, где практически растворился:

“Но всему есть предел, настал конец и редким силам моего друга: года три назад, приехав с юга, я как-то встретил его на улице и внутренне ахнул: ни следа не осталось от прежнего Куприна! Он шёл мелкими, жалкими шажками, плёлся такой худенький, слабенький, что казалось, первый порыв ветра сдует его с ног, не сразу узнал меня, потом обнял с такой трогательной нежностью, что у меня слёзы навернулись на глазах”.

Выход оставался только один – и Куприн об этом тоже загодя всё сказал:

“Умирать нужно в России, дома. Так же, как лесной зверь, который уходит умирать в свою берлогу”.

Как бы ни было трудно представить себе живого Куприна под парижским небом – ещё невероятнее было бы увидеть его захороненным там, на французской земле, где-нибудь рядом с Буниным на Сент-Женевьев-де-Буа.

Куприн вернулся в Россию и, протянув всего год с небольшим до своей кончины, вероятно, не успел заметить, как его щемящего чувства к несбыточному Парижу хватило для очень и очень многих. Жанета проворно выскочила со страниц возросших тиражей, огляделась по сторонам и, очаровывая всё новых читателей, поскакала по широким советским просторам.

Попробуй тут загнать её обратно в Пасси!

Источник

Оцените статью